Впрочем, кричать Евдокия не стала, но хриплым спросонья голосом поинтересовалась:

— Что это?

— Нежить, — честно ответил Себастьян. — Мертвая уже. То есть совсем мертвая.

Она кивнула спокойно, будто бы при каждом своем пробуждении ей случалось видеть нежить.

— А… — Евдокия запустила пальцы в косу, которая растрепалась, и в голову пришло, что выглядит Евдокия совершеннейшею неряхой.

Грязная.

Вонючая… и с косой вот растрепанной. Почему-то сие обстоятельство беспокоило ее сейчас куда сильней что престранного места, в котором она оказалась, что мертвой нежити.

— А… почему на ней платье Вильгельмины?

Спросила и поняла, до чего глупо прозвучал вопрос этот.

— Примерить взяла? — предположил Себастьян и хихикнул. А после захохотал во весь голос, так громко, что шарахнулись прочь и наглые тени, и без того ныне присмиревшие, и буря притихла, и сам дом.

Он отозвался на этот смех скрипом ставен, кряхтением старческим.

Вздохом.

— И… извини, Дуся, это нервное… примерить… взяла…

— И ты извини.

— За что?

— За вопрос глупый…

Где-то наверху, но рядом, совсем рядом, заплакал ребенок. Голос его был слышен ясно, и Евдокия вздрогнула.

— Стоять! — Себастьян успел вцепиться в ее руку. — Это морок.

— Но…

— Здесь неоткуда взяться детям, Дуся. Разве ты не поняла? Они мертвые… они все мертвые… и давно уже…

Ребенок заходился плачем. Иногда он замолкал, но ненадолго, чтобы после вновь захныкать, а то и заговорить. И в лепете его слышалась мольба.

— Мы просто…

— Нет.

Себастьян и сам рад был бы не слышать этого плача, такого настоящего… и поневоле закрадывалась мысль, а что, если и вправду дитя?

Верлиоки украли. Принесли…

Зачем?

А кто их знает… нежить ведь… и Себастьян просто взглянет, убедится, что…

Нельзя выходить.

— Мама, — всхлипнуло дитя и дверь толкнуло, а та распахнулась. — Мама… мамочка…

Оно было почти настоящим.

Девочка в белом кружевном платьице, слишком чистом, слишком ярком для этого места. Волосы золотистые локонами завиты, уложены тщательно. На голове — венчик серебряный.

— Ты здесь? — повторяла она, впрочем не решаясь войти.

Крутила головой. Принюхивалась.

А Евдокия, только глянув в черные пустые провалы глазниц, закусила кулак, чтобы не закричать.

— Мамочка… забери меня домой… мне так страшно…

Из-под кружевного подола выглядывали босые ножки.

— Я замерзла, мамочка… пожалуйста…

Из пустой глазницы выкатилась слеза, крупная, рубиново-красная.

— Не смотри. — Себастьян развернул Евдокию от двери, сжал так крепко, что она дышала-то с трудом.

И хорошо.

Иначе не устояла бы… ведь дитя совсем… и прехорошенькое… и так плачет. Нельзя, чтобы дети плакали. Сердце разрывается…

— Злые вы, — вдруг совсем иным, скрипучим голосом сказала девочка. — Уйду я от вас.

И ушла.

Лишь темнота, ее поглотившая, вздохнула сыто.

ГЛАВА 19

Маньячно-одержимая

Разносторонне ограниченный человек…

Из служебной характеристики

На погосте припекало солнышко.

Хорошо так припекало, по-летнему ядрено. Пчелы вон, и те попрятались, пусть бы и рассыпался, растянулся по старым могилам желтый покров горчишного цвета. Пахло рапсом. Поле было недалече и цвело, пусть уже и не буйным цветом, но ярко. Рапс дозревал, и на полуденном солнце вонял ядрено, перебивая своим ароматом иные, которых, следовало признать, на старом погосте было не так уж и много.

Земли суховатой.

Старого камня. Туалетной воды пана Зусека, которой тот пользовался щедро, меры не зная.

— А вот тут, взгляните, лежит удивительный человек. — Следовало сказать, что на полуденной этой жаре пан Зусек чувствовал себя распрекрасно.

Гавриил вот прел.

Да так прел, что вовсе сопреть грозился в шерстяном своем новом костюмчике, как его заверили, специально для прогулок сшитом. Сукно толстое, фисташкового колера, да еще с новомодною искрой.

Про искру Гавриил не понял.

И костюм купил для солидности. И рубашечку цвета фуксии, и гальштук к ней желтый, чтоб, значит, выделялся.

— Тридцать шесть жертв по всему королевству. — Пан Зусек стянул с головы котелок и лысину ладонью пригладил.

Не боится, что напечет?

— Четырнадцать лет взять не могли… искали… ловили… десятерых вон осудили за его дела-то… а он умен был, осторожен… — Пан Зусек стоял над земляным холмиком, ничем-то особым среди иных не выделявшимся. — Кого-то на плаху отправили, кого-то — на каторгу… а он все колесил по королевству… на красном фургоне… торговал, значит… брался подвозить, а после…

Пан Зусек выразительно сунул палец под узкий гальштук.

— Насиловал, конечно… и душил…

Гавриил кивнул, озираясь.

— Вижу, вы, мой юный друг, способны ощутить непередаваемую ауру этого места. — Пан Зусек развел руки, будто бы собирался обнять старый тополь.

Вот этого делать не стоило.

И тополь заскрипел, качнул ветвями, подаваясь вперед, желая, чтобы глупый человек прикоснулся к шершавой коре его… не кора — кожа, которая облезла лохмотьями.

Корни искорежены.

Ветви перекручены. И дерево это — не просто дерево, нечто больше…

Аура?

Может, оно и так, Гавриил ничего в аурах не понимает, но место, кое предложил посетить пан Зусек, обещая удивительные впечатления, и вправду было особенным.

Кладбище сие, прозванное в народе Клятым, располагалось за чертою Познаньска. Оно, отделенное от города узенькой речушкой, у которой и имени-то не имелось, существовало уж не одну сотню лет. И Познаньск, разрастаясь, все ж обходил это место стороной. Будто бы и город, и люди, в нем обретавшие, чуяли, что не след лишний раз беспокоить погост. Вот и вышло, что за речушкой лежала шумная Зареченская слобода, а с другой стороны подобралась вплотную Дымная, да только не посмела пересечь незримую черту, но, напротив, огородилась от нежеланного соседства каменными стенами. С третьей же стороны ползла речушка… а далее расстилались вонючими коврами рапсовые поля.

— Здесь нашли свой последний приют многие из тех, чьи имена некогда наводили ужас на горожан… — Пан Зусек от тополя отмахнулся тростью, и на оскорбленный скрип дерева, донельзя напомнивший Гавриилу стон, внимания не обратил. Перешагнув через корень, он пошел по узенькой тропке, чтобы остановиться у очередной могилы.

Крестов здесь не ставили.

Да и не прижились бы они, это Гавриил чуял. Как чуял и странное спокойствие, сродство даже этому месту, столь напоминавшему ему другое. Правда, о нем Гавриил предпочел бы забыть…

…трава…

…седая трава, которая скорее мертва, нежели жива…

…и белесые камни остовом диковинного зверя поднимаются из земли.

…сама земля теплая, а порой и горячая, чего никогда не бывает на Серых землях. Здесь всегда-то холодно, и холод этот естественен для тварей, здесь обретающих. А вот Гавриилу он не по вкусу.

Он садится в центре каменного круга и закрывает глаза. И просто сидит, слушая, как ветер шепчет ему… тогда он еще умел слушать ветер.

— Эдди Гейне… приезжий… портным был… сшил себе костюм из человечьей кожи.

Голос пана Зусека отогнал то видение. И Гавриил почти возненавидел этого надоедливого человека.

Но тут же простил.

Нельзя слушать ветер. И землю. И травы, которые теперь тянулись к Гавриилу, хватая его за ботинки, норовя зацепиться за плотное сукно брюк. А могли бы, и до рук бы дотянулись.

Хорошо, что не могут.

— А вот содомит и насильник… его четвертовали на главной площади, а доселе чести подобной удостаивались лишь особы дворянской крови. Он же был простым школьным учителем… голову сожгли…

Неспокойное место.

И земля проседает под ногами, того и гляди, разверзнется, вопьется темными иглами корней, втянет в утробу, опутает…

…не посмеет.

— Тихо, — сказал Гавриил, и наглый вьюнок, вскарабкавшийся едва ли не до колена, осыпался прахом.